Про нашу медицину Друзья, недавно умерла Маша Грицай. В сентябре я размещал её обращение в своих блогах. Благодаря помощи тех, кто перечислил деньги на её лечение, Маша ушла из жизни не в страшных муках у себя дома, куда её отправили из российской больницы, отказав в дальнейшем лечении, а в немецкой клинике – хотя бы без боли. Немецкие врачи не смогли её спасти. Было слишком поздно. Они склоняются к мнению, что Маше был поставлен неправильный диагноз в России, и как следствие, – назначено неправильное лечение, которое её постепенно убивало. Когда она попала в Германию, её организм был настолько истощён, что уже не мог бороться. К тому же у неё в лёгких была сильнейшая инфекция, которую наши врачи просто «не заметили». Последним желанием Маши было то, чтобы её историю узнало как можно большее число людей. Она надеялась, что общественное мнение сможет хоть как-то изменить нашу насквозь прогнившую медицину.
Кстати, один из препаратов, который принимала Маша по назначению российских врачей, - кселода – в Германии давно запрещён. Раковые больные в России месяцами ждут очереди на МРТ, и часто, когда она подходит, МРТ уже не нужно. В Германии во всех государственных клиниках негласное правило – если очередь на МРТ больше 3-ёх человек, больница покупает дополнительный аппарат. В Германии больным с 4-ой стадией не говорят: «Выписываем вас домой на доживание». Их лечат! Немцы добились таких результатов, что пациенты с этой стадией живут по 10-15 лет. И не в постели лежат, а живут нормальной жизнью и даже ходят на работу.
Наша медицина отстаёт от медицины западных стран на десятилетия! И чтобы на меня опять не набросились тролли с опровержениями и возражениями, публикую отрывок из материала Инны Денисовой «Врачи без границ» (http://www.colta.ru/docs/7036):
Владимир Носов, онкогинеколог
CUT «……На 6-м курсе я получил президентскую стипендию и выбрал Йельский университет. Мне уже тогда было понятно, что американская медицина впереди планеты всей. Заведующего отделением звали смешным именем — Фредерик Нафтолин, он стал моим научным руководителем и ментором. В Йель я поехал на девять месяцев. Я был первым русским в этом отделении — до меня из России не приезжал никто.
В Америке поражало практически все. От внешнего вида госпиталя — палаты для рожениц впечатляли необыкновенно — до мастерски составленных обучающих конференций для ординаторов раз в неделю. Поражала самостоятельность ординаторов, выполняющих сложные операции и принимающих ответственность за свои решения — это было невозможно представить в России, где за два года ординатуры можно было не сделать ни одной операции. В Москве на ночном дежурстве я как-то попросил хирурга:
- Возьмите меня в операционную.
Он ответил:
- А зачем я тебя буду учить, мне за это денег не платят.
В общем, я все для себя решил. И, вернувшись в московскую ординатуру, сдал два оставшихся экзамена, чтобы поступить в резидентуру Йельского университета. Обучение продлилось пять лет.
«Актуальная тема — ранняя диагностика рака яичников», — сказал мне профессор Нафтолин. Я тогда подумал: «Рак? Не мое». Но заинтересовался. Так все и началось. На первом году резидентуры понял, что в онкогинекологии — самые сложные операции, самые экстренные ситуации, самые тяжелые больные. Сомнение вызывало только напряжение, связанное с этой работой, и до чего оно доводило людей. Все онкогинекологи, которых я видел, были нервными и неуравновешенными, поскольку работали сутками, перечеркивая всю личную жизнь. Однажды, в начале резидентуры, я со всего маху получил пинцетом по руке только потому, что хирургу за моим крючком чего-то не было видно. Другой хирург периодически дрался с медсестрами и колошматил стойки с инструментами: его сразу отправляли в отпуск, он ехал в Канаду, убивал там лося, возвращался шелковый, некоторое время улыбался, потом темп опять начинает нарастать — и снова перевернутые стойки. Мне не хотелось становиться таким.
После резидентуры я прошел fellowship в Калифорнии — это была трехлетняя программа. В ней приобретаются уникальные навыки: за три года я выполнил 900 операций, получил опыт проведения химиотерапии и уникальные знания по тактике ведения онкологических больных.
Год президентской стипендии, пять лет резидентуры и три года fellowship — в общей сложности я провел в Америке девять лет.
В процессе возникали предложения работы. Но после сдачи национальных сертификационных экзаменов («бордов») я понял: это открытый мост, по которому можно в любое время пройти в обратном направлении. То есть я всегда могу вернуться в Америку, хоть сегодня, хоть завтра. А в России ниша практически свободна. Есть несколько специалистов — и все. И тогда я подумал, что здесь можно много чего создать. Приехал с иллюзией, что люди расступятся, примут меня в сообщество и захотят перенять мой опыт. В Америке есть отлаженная структура, есть система образования резидентов (fellows). В России нет ничего подобного: два года ординатуры — ничтожно мало. Мне казалось, что приехать домой и наладить систему образования будет подвижничеством.
Главный акушер-гинеколог России Лейла Адамян поддержала мое начинание и взяла ассистентом к себе на кафедру. Проблемы начались буквально с первых шагов: чтобы получить российские сертификаты, мне пришлось долго доказывать в Росздравнадзоре, что образование Йельского и Калифорнийского университетов не хуже отечественного. Когда я, наконец, получил долгожданные сертификаты, с которыми мог заниматься клинической практикой, начался тернистый путь. Оперируя, я путешествовал по нескольким кафедральным больницам, и еще была одна частная клиника, где я мог вести прием. Зарплата у меня была кафедральная — 12 000 рублей в месяц. Я жил в родительской квартире, не тратя деньги на еду. Мне был 31 год.
Вскоре мне предложили возглавить новое отделение онкогинекологии, которое открылось в Научном центре акушерства, гинекологии и перинатологии на улице Опарина. Я согласился, думая: «Вот сейчас-то все и начнется». Но снова — не тут-то было. Тут же возникла сумасшедшая резистентность со стороны онкологического сообщества. Пять-семь ведущих онкогинекологов страны возмутились: что еще за онкологическое отделение? С моей стороны никакой конфронтации не было — я просто на этих людей не ориентировался. А руководствовался исключительно своими навыками и знаниями и еще доказательной медициной — это мне казалось достаточным.
Онкологическая картина, которую я увидел в России, меня ужаснула. Химиотерапию в большинстве московских диспансеров проводили по стандартам 1985 года препаратами цисплатин и циклофосфан, которые уже показали свою низкую эффективность и высокую токсичность, но стоят три копейки: поэтому в большинстве диспансеров Москвы их до сих пор прописывают по умолчанию. Это самая популярная схема лечения рака яичников. Хотя есть другая схема, принятая во всем мире как золотой стандарт, но препараты стоят дорого: поэтому в городских диспансерах ее не предлагают. Ну и, конечно, страшила участь онкологических больных, которые в России — бедные-несчастные. Никто им ничего не объясняет и не рассказывает, они ходят кругами ада, получая дешевые препараты в недостаточных дозировках, и чувствуют себя обреченными.
Работая заведующим, я вынужден был писать кучу служебок. Например, чтобы получить щеточки для цитологического мазка. Говорили: «У нас нет» — и приходилось какими-то подручными средствами пользоваться. Большая часть работы сводилась к придумыванию того, как сделать высокотехнологичные вещи дешево и на коленке, к постоянной экономии и ограничениям, когда нельзя просить инструмент, понимая, что тогда можешь не получить его на более важную операцию.
Я постарался ввести несколько новшеств: в частности, у нас была очень скудно представлена органосохраняющая хирургия при онкологических заболеваниях — когда при раке удаляются не все органы и молодым женщинам, у которых пока нет детей, можно сохранить часть репродуктивной системы, чтобы у них был шанс выносить и родить ребенка. Прежде диагноз «рак» означал три вещи: «удалить все, облучить и отхимичить». Лапароскопия в онкогинекологии тоже представлена очень скудно: опять же, очень многие старые онкологи до сих пор считают, что онкологическое заболевание есть противопоказание для проведения лапароскопической операции, что лапароскопия не позволяет удалить в достаточном объеме и способствует распространению заболевания.
Эти все мифы живут в нашей медицине, в то время как весь мир перешел на новые лапароскопические операции 15 лет назад. С 2006 года мир практикует внутрибрюшинную химиотерапию при раке яичников: когда часть вводится в вену, а еще часть — непосредственно в брюшную полость, где заболевание располагается. При такой химиотерапии люди имеют гораздо больше шансов на излечение, но я не знаю ни одного госпиталя в Москве, который при раке яичников занимается внутрибрюшинной химиотерапией, кроме нашего.
Я видел в жизни разное. Но когда впервые оказался в Онкоцентре на Каширке, впал в уныние. Серые, громадные, пустые коридоры, несчастные больные, которые, попадая туда, перестают хотеть жить, ощущение мрачного конвейера. Я был как посетитель — и мне стало не по себе: это место, где невыносимо психологически. А это сегодня по-прежнему ведущий онкоцентр страны. Официально в России онкологическое лечение бесплатное, хотя все, кто хоть раз с этим сталкивался, знают расценки.
С Центром акушерства и гинекологии в итоге у меня не заладилось: начальство ждало, что я буду ходить по онкодиспансерам и оставлять визитки, чтобы больных потом посылали ко мне оперироваться. Я сказал, что, к сожалению, умею оперировать и лечить, но совершенно не умею себя продавать. Также начальство было не очень довольно, что я всех быстро выписываю. В России есть такое понятие, как «оборот койки», — в идеале койка должна быть заполнена 365 дней в году, чтобы не было простоя. Наши койки работали гораздо меньше: я никого не держал 10—12 дней, всех выписывал на четвертые сутки. Когда больной начинает ходить, есть, пить и действуют обезболивающие таблетки — он может быть дома, где риск госпитальной инфекции гораздо меньше.
В общем, хозяева центра были не очень довольны тем, что у меня не заполнены все койки и что я не прикладываю усилий для привлечения больных в отделение. За успешностью или уникальностью операций (например, впервые в онкологическом стационаре была проведена операция Вертгейма — трудная лапароскопическая операция при раке шейки матки с очень быстрым выздоровлением больного и минимальной кровопотерей) никто не следил. Я не ждал, что меня кто-то будет носить на руках, но такое отношение показалось странным. В итоге я написал заявление об уходе.
В Америке ни врач, ни пациент не видят никаких наличных денег: все оплачивается страховыми компаниями. А здесь больные все время чувствуют потребность отблагодарить врача и несут коньяки и паленые водки. Я не пью крепких напитков — но до сих пор два шкафа стоят набитые. Не понимаю такого подхода и каждый раз чувствую себя неудобно, но это дежурная благодарность в России, люди обижаются, если не берешь их водку.
Мысли об Америке периодически возникали: а не бросить ли все к черту и не вернуться ли обратно? Останавливало лишь то, что я уже назвался груздем и не уважал бы себя, свернув на полпути. Поэтому, пока не дойду до какого-то собственного предела, не смогу никуда уехать.
Недавно я пришел работать в частную медицинскую клинику заведующим отделением гинекологии и онкогинекологии. С некоторыми врачами — например, Бадмой Башанкаевым — мы заканчивали один научный факультет: мы оба учились и работали в Америке, у нас похожие истории жизни и образ мыслей.
Я чувствую себя реформатором. Но думать об изменениях в масштабе страны пока рано. Сегодня изменения возможны в рамках конкретного учреждения, где собираются энтузиасты, которые ценят технологии и образование. А в рамках страны — невозможны: начинать ломать систему нужно с покупных экзаменов, расценки на которые известны любому студенту.
Пока я работал в госучреждении, все время чувствовал конфликт «западников» и традиционной советской школы: любой старенький профессор-онкогинеколог охотно называл все мои решения неправильными. Теперь, даже если этот конфликт есть, меня он больше не задевает. Я практикую доказательную медицину. Всегда есть научный источник, к которому можно обратиться. Российские же врачи обращаются к учебникам двадцатилетней давности, поскольку просто не знают английского, к фразам «а меня так учили» или «мне кажется, так должно сработать». Сейчас конфликт научных и клинических школ для меня нивелировался: мне не приходится доказывать свою тактику тому, кто априори настроен против нее. И это — глоток воздуха. Если все будет развиваться по такому сценарию, никуда уезжать я не буду».
После такого письма хочется посадить в тюрьму всё Министерство здравоохранения или оградить здание тюремной стеной… И на баланду, и по камерам! Ведь вся их сегодняшняя работа сводится к бумагам, к изобретению новых инструкций, за нарушение которых можно брать взятки, и к выдаче лицензий для торгашей от медицины.
Медицине наступил полный голодец!
Лозунг российских медуправленцев: «Лечить долго и дорого!», и ни в коем случае не «быстро и дёшево».
При советской власти все бы они уже давно сидели в тюрьме, а сегодня – уважаемые люди.
Приличных, порядочных врачей сохранилось в России достаточно много, но в системе «наживы на больных» они бессильны что-либо изменить.
Голикову надо отдать под суд! И Онищенко вместе с ней! И их предшественников!
На суд Линча хотя бы в Интернете.
Их надо приговорить к позору на всех сайтах, связанных с медициной.
В советское время не было страшнее наказания, чем собраться всем вместе, указать пальцем на кого-то и долго, громко и протяжно произнести хором: «У сууууу…ка!»
А что делать? Другой управы на них нет.
Расскажу об одном случае не менее душераздирающем, чем то письмо, которое вы только что прочитали.
Моему доброму знакомому из Хабаровска два московских медсветила сделали в Москве операцию. У него была онкология в голове: раскрыли, не вырезали и… закрыли! Правды не сказали, а деньги за якобы удалённую опухоль взяли. В советское время за такое – десять лет строго режима, где их будут чмырить паханы с шестёрками, опускать и козлить!
Я не называю их фамилий по просьбе пострадавшего. Он их простил, поэтому до сих пор живёт.
Вот и получается, что деньги на истинную помощь несчастным собирают простые наши небогатые, а потому добрые, люди. Как и в случае с Машей.
Знаете, какое она мне радостное письмо написала перед смертью… С благодарностью тем, кто ей помог. Их было так много, что всех назвать невозможно. Но по просьбе Маши называю имена и фамилии журналисток, которые устроили её в немецкую клинику и оплатили билеты в Германию для неё и её мужа: Елизавета Маетная («Известия»), Ирина Резник («Ведомости»), Оксана Семёнова («СПИД-инфо»).
P.S. Хочу ответить сразу на несколько комментариев к прошлому посту.
Надо же, как многих взбудоражила история Дантес-Горький! Интересно, что слова «придурки» и «придирки» состоят из одних и тех же согласных. Значит, в них одинаковый смысл.
Только придурки могут всерьёз относиться к пересказу Аркановым «новеллы» Шкловского. И предъявлять претензии мне – тому, кто это всё лишь изложил. При этом сверять даты рождения Дантеса и Горького, искать в Википедии, в каком году Горький впервые выехал за границу, и так далее… Даже не понимая, что главный смысл моего пересказа был в последней реплике безграмотного перца за соседним столом. Сколько же у нас ещё придурков, смысл жизни которых в придирках, в ловле «блох» в Сети. Кстати, «сеть» очень точное для них слово, означающее то, в чём запутываются.
Продолжается всенародный сбор средств на съёмки фильма о Рюрике! Подробности читайте на сайте rarogfilm.ru.